Кривое горе памяти
Текст: Наталья Шкуренок
На русском языке вышла книга Александра Эткинда «Кривое горе. Память о непогребенных».
Известный российский историк и филолог, психолог по первому образованию, профессор Европейского университета во Флоренции, Александр Эткинд опубликовал историко-культурологическое исследование исторической памяти в России. Как наша память справляется с осознанием катастрофы сталинизма? Помним ли мы о десятках миллионов безвинных жертв или стараемся забыть о них, как о ночном кошмаре? Какую роль в работе горя играет творческое воображение, фантазия писателя или художника? Отвечая на эти вопросы, автор исследовал архивы правозащитного общества «Мемориал», использовал труды по истории холокоста, анализировал романы, поэзию, фильмы российских авторов с начала оттепели до сегодняшнего дня.
– Почему в вашем творчестве возникла эта тема – история репрессий, непогребенных жертв сталинизма, ГУЛАГа?
– Всегда ею занимался, даже когда писал о русских сектах или об истории психоанализа. Наша страна пережила цепь катастроф и до сих пор находится внутри этой цепи. Чем бы мы ни занимались, все равно возвращаемся в страшное прошлое, которое отзывается в настоящем. Историей репрессий и памятью о них занимаются самые разные люди – потомки жертв, палачей и тех, кто сумел уцелеть. И дело не в истории своей семьи, а в истории своей страны, и даже шире: память о советских жертвах сегодня является общим, космополитическим делом. Например, я рассказываю о замечательном русском художнике, выжившем в лагере, Борисе Свешникове. Его искусство сохранилось, потому что когда-то было куплено американским коллекционером. Увы, в постсоветской культуре прошлое оказалось неотличимым от настоящего, и в нем еще предстоит разбираться.
– В этом, вероятно, главное различие между советской-постсоветской памятью и немецкой? Политические режимы Советского Союза и нацистской Германии часто сравнивают, и вы в книге постоянно обращаетесь к опыту исторической памяти в Германии.
– Сравнение неизбежно, но иллюзорно: в Германии на местах лагерей давно стоят памятники, там проведены судебные процессы, немцы пережили запрет на профессии для партийных функционеров и сотрудников карательных органов, денацификацию. Но ведь Германия потерпела поражение, была оккупирована, программа люстрации и денацификации была одним из требований оккупационных властей, а в Советском Союзе десталинизацией занимались те же люди, которые раньше проводили репрессии.
– То есть поражение в войне оказалось добром для Германии…
– Историки хорошо знают, что поражение в войне часто вело к росту благосостояния, так происходило с античных времен, лучшие примеры – судьба России после поражения в Крымской войне или судьба Германии после поражения во Второй мировой. Военное поражение разрушает структуру агрессивного государства, и народу в нем жить лучше.
– В чем лично для вас принципиальная разница между нацизмом и сталинизмом?
– Она огромная. Нацизм вырос на том, что описал врага внешнего и внутреннего в этнических терминах: есть мировое еврейство, коммунисты, а есть все остальные. В Советском Союзе враги были везде, их списки переписывали с каждой новой идеологической кампанией. Каждая следующая волна террора выбирала своих жертв по новым критериям – социальным, религиозным, профессиональным, этническим. Неопределенность сталинского террора была его сутью, целью были не реальные враги, а стремление запугать и подчинить: нет лучшего способа внедрить страх, чем заниматься массовыми убийствами без рационально понятных критериев. В следующей волне террора жертвами становились палачи предыдущей: тот, кто пытал, расстреливал, отправлял в лагеря, иногда оказывался в одном бараке со своими жертвами. И это разоружало всех перед лицом верховной власти.
– Считаете ли вы возможным проведение в России процесса, подобного Нюрнбергскому?
– Будет что-то другое: в Нюрнберге судили живых людей, которые отдавали приказы, там слушали живых свидетелей. В этом суть судебного процесса, в отличие от написания мемуаров. Но моя книга как раз о мемуарах, памятниках, романах, фильмах – о разных жанрах культуры, которыми мы говорим с мертвыми.
– Значительная часть вашей книги посвящена работе горя и мимезису как способу, позволяющему пережить трагические события уже как произведение искусства. Как это происходит?
– Понять и представить себе, что и как переживал близкий вам человек, – важнейшая часть работы горя, и у всех это происходит по-разному. Кто-то находит свидетелей произошедшего, кто-то призраков. Гамлет искал правду об отце, говоря с призраком. Надежда Мандельштам пыталась найти реальных свидетелей смерти ее мужа в лагере на Дальнем Востоке. К ней в Тарусу приезжали разные люди, говорили: я видел Осипа Мандельштама. Она проверяла: кто-то оказывался жуликом, кто-то что-то знал. У работы горя есть разные способы – культурные, психологические, мистические…
– Травма, пережитая поколениями, продолжает жить в нас?
– Я говорю о социальной катастрофе, о том, что происходит с обществом после нее. Травму пережили те, кто оказался в гуще событий и при этом выжил, жертв было гораздо больше. Нам, потомкам, достается работа горя. Есть немало людей и организаций, которые собирали и собирают воспоминания, дневники, письма этих людей – материал для понимания исторической катастрофы. О них я тоже рассказываю в книге, но гораздо больше я интересовался совсем другими свидетельствами – фильмами, романами, памятниками, музеями, учебниками. В современном обществе прошлое доходит до нас не через бабушкины рассказы, а через высокую культуру, ее продукты и институты.
– Что изменит в общественном сознании книга, картина, фильм, публикация чьих-то дневников? У меня иногда складывается впечатление, что мы со своим прошлым поступаем как люди, у которых в подвале лежит полуразложившийся труп, а они только дезодорантом усиленно прыскают…
– Согласен, и об этом я пишу в книге. Российское общество, к моему большому сожалению, стратифицировано значительно больше, чем западное, финансовая «элита» живет абсолютно другой жизнью, чем население, как английские колонизаторы в Индии. Культурная элита тоже сильно отличается от большинства, между ними гигантская дистанция. В цивилизованном обществе государство сокращает эти дистанции ради сохранения самого государства. Российское общество очень раздроблено, а желания сократить эти внутренние разрывы я не вижу. Я пишу книги и преподаю, и если что-то пытаюсь изменить, то только знания и взгляды своих студентов и читателей. Никаких других задач я перед собой не ставлю.
– У меня порой возникает ощущение, что если сегодня, как в повести Даниэля, объявить «день открытых убийств», полстраны побежит резать и доносить друг на друга.
– Может быть. Поэтому так важны институты государства, которые могут предотвратить эти убийства, а могут поощрять их.
– Но государство – это и мы в том числе.
– Иллюзия постсоветской интеллигенции! Спрашивать надо в первую очередь с государства! Мы живем в авторитарном государстве, фактически при диктатуре, ее интересы – в подавлении людей, присвоении их труда, в лишении прав и благ жизни. И в том, чтобы эти люди обвиняли во всем самих себя. У авторитарного государства нет лучшего союзника, чем граждане, которые кричат: «Моя вина!» Ничто так не облегчает жизнь хозяина, как чувство раба, что он сам виноват в своем рабстве.
– Но если общество молчит и только выпускает пар в соцсетях, то ничего не изменится?
– Революции делают не те, кого лишили права голоса, а те, кого лишили возможности кормить своих детей, экономические причины для этого важнее, чем культурные. Как сказал один умный человек по поводу Французской революции, перевороты происходят не там, где люди всегда недоедали, а там, где их кормили-кормили, а потом вдруг перестали кормить. А никакое государство долго не выдерживает обнищания своего населения.